БРУСНИКА
Настроение было хмурым, как старый дед на завалинке. Насупила брови тоска. Душу резала потаённая обида. Сушила горло жажда перемен. Всё не так, все без радости. И не плачется мне. А зря. Смыла бы хрустальная слеза тяжкий груз с души. Обманул любимый, наобещал золотые горы, да и прочь. А я-то растаяла, поверила, радостную жизнь уже себе в мечтах нарисовала. Не тут-то было. Уткнулась лбом в предательство, как в стену кирпичную и всё. Больно, противно, а никуда не денешься, будь добра, живи дальше, да никому свою боль не показывай. Зачем она, твоя боль, другим нужна? Чтобы пожалели? Посочувствовали? Ну, пожалеют, посочувствуют, советов целую кошёлку насыплют. Но ничего не изменится!
Слезу все-таки выжала. Катится слеза, горькая, зараза, аж кожу на щеке щиплет. Зря жалилась, что не плачется! Плачется! Да еще как! Всё! Порыдала и хватит. Надо делом заняться. Только таким, чтобы не на людях, чтобы в одиночестве. Пойду-ка я в лес! По бруснику.
А на улице как здорово! Денек солнечный, светлый, не в пример моим хмуростям. В небольших северных городах что хорошо? А то, что полчаса езды на автобусе и ты уже за городской чертой. Вот последний домишко на окраине притулился, а дальше, во всю ширь – тайга. Стоит себе, пёстрая, разноцветная, умиротворенная. Грязно-жёлтые листья березы еще на веточках держатся, но хлипко, подует посильней ветер, и сорвутся они, полетят и будут кружиться с ветром в танце, пока не устанут, да не прилягут на землю. И ковер соткут, такой же, грязно-жёлтый. А рябина то! Прелестница какая! Серьги гроздьями нацепила, стоит, красуется. Это она перед ёлками бахвалится. Вот, гляньте на меня, вы, как известно, и зимой и летом – зеленушками стоите, а я по весне невестой белой, летом пегая, а по осени огнем горю! Красота! Кусты шиповника вечно в обороне. Растопырились колючками, ягоды берегут. От воронья, да синиц суматошных.
Иду себе по лесу, чистым воздухом дышу, грусть свою под коряги забиваю. Да по сторонам смотреть не забываю. Я ж за брусникой пришла. Иду и сама своей глупости удивляюсь. Откуда бруснике взяться, если её еще в августе начисто выбрали. Стояли на базаре ушлые бабы, ведрами продавали. И чего я тогда пожадничала? Отдала бы денежку, отсыпали бы мне пять литров чистейшего витамина. Дома бы пакет в морозилку положила, и лакомилась потом студёной зимой брусничкой с сахаром. А теперь иду, по сторонам глазами зыркаю, а толку – ноль! От брусники только листочки остались. Малюсенькие, темно-зелёные. Сплелись кустики, от горшка два вершка, друг с дружкой, да под ноги зелёной перинкой легли. Одна листва, нет ягод, хоть тресни!
Хорошо в тайге. Тишина. И хмурость души тает под солнышком, уходит. Да Бог, с ним, с изменщиком коварным! Чего я, в самом деле? Молодая да красивая, неужто другого не найду? Да запросто! И нырну в новую любовь, как в омут! Время пройдет, может и предатель мой вернётся. Будет прощенья просить. А я посмотрю, прощать или послать…
Мечтать хорошо, только сигнал с мочевого пузыря, мешает. В кустики идти надо. Пусто в лесу, подглядывать некому, да только завис над головой пожарный вертолёт, очаги возгорания ищет. А может просто мужики в бинокль меня разглядывают. Может, волнуются? Лежит себе молодуха на пригорке, не шевелится, то ли пьяная, то ли мёртвая… Надо рукой помахать, пусть не переживают, я живее всех живых! Махнула. Вертолёт на бочок вираж сделал и дальше полетел. Не придется мужикам моей попкой полюбоваться. Встала. Кустики погуще ищу. Вон туда пойду.
Мама дорогая! Полянка маленькая, средь ёлок низкорослых, и вся капельками крови забрызгана! БРУСНИКА! Ягодка к ягодке! Крупная, бардовая! И на солнышке бочок её искоркой манит. Да сколь много! Ну-ка, попробую. Вкуснятина какая! Кисло-сладкая, спелая, на языке лопается, тает. Наелась. Остальную брусничку в баночку соберу. Полчаса, и готово! Пора домой. Иду обратно к дороге. Улыбаюсь. Зачем печалиться о том, чего исправить нельзя?
Лучше просто отпустить от себя боль, успокоиться, и веру в лучшее, как колодезной воды испить. Пусть холодно, пусть зубы сводит, но сладко, и жажды нет.
ЛЕКЦИЯ
Мамкино молоко было вкусным. Новорожденный слепой кутёнок размером с ладошку, причмокивая беззубой пастью, с упоением сосал коричневый сосок. Рядом копошились братья и сестры. Крупная овчарка, с рыжими подпалинами, лежала в гнезде и розовым языком вылизывала щенят. Изредка вскидывала большую лобастую голову с остроконечными ушами и с мольбой смотрела на хозяина. Крепкого телосложения мужчина лет пятидесяти нависал над собакой и, дыша перегаром, грозно спрашивал:
– Чего зыришь, Герда? Вину чуешь? Чего делать теперь?
Мужчина повернул голову и посмотрел на стоявшую с виноватым видом жену:
– Мать! А ты куда смотрела? Говорил тебе, что на вязку только с Графом вести! А вы чего натворили?
– Ну, что теперь, отец… Чего шумишь… Не доглядели… И где она успела, ума не дам…
– Успела вот. По всему видать, после Графа еще кавалера себе нашла… Из всего помёта два точно чужие…
– Топить будешь?
– Не знаю пока…
– Может, оставишь? Ивашовы щенка просили. Им любой подойдет. Не для выставок, для ребятишек берут…
– Поглядим…
Хозяин за шкирку взял раздувшегося от молока щенка, толстыми пальцами раскрыл пасть, помял лапки, не сильно встряхнул. Щенок молчал. Через секунду теплый пушистый комочек был возвращен в гнездо. Сильные руки щупали другого кутенка. Тот, как только оторвался от мамки, заскулил, заплакал, тоненько повизгивая и дрожа всем телом. Плакал он недолго. Много ли надо только родившемуся, чтобы отправиться в собачий рай? Немного. Хруст шейных позвонков, секунда, и обмякшее мёртвое тельце уже лежит в стороне.
– Ну что, отец?
– Кобелька оставил. А «это» закопай во дворе. Да смотри, чтобы ребята не видели…
Через полтора месяца бойкого щенка передали в другие руки. Новыми хозяевами оказались братья Ивашовы. Старший, Антон, был парнишка с норовом, жестковат, груб. Младший, Ванька, что родился на год позже, от брата отличался, как лед от воды. Жалостливый, мягкосердечный, ласковый парнишка. Отрада матери, стыдоба отцу. Ванька принял щенка, завернул его в драное покрывало, спеленав по шейку, и поднес мордочкой к своему лицу. Кутька, улыбаясь во всю пасть и показывая остренькие, как иголки, зубы, тут же ткнулся мокрым чёрным носом в подставленную щеку хозяина и от полноты чувств ещё и облизал язычком.
– Ишь, ты… Хозяина признал… Ну, Ванька, на тебе теперь собака. Будешь делать, как я говорил, получишь хорошего пса. Защитника.
– Дядя Егор! А он большой вырастет?
– Конечно! На мать посмотри! Герда же большая?
– Да…
– Ну и твой, когда вырастет, тоже большим будет. Корми хорошо да гуляй больше… Ну и заниматься с ним надо, если хочешь, чтобы толк был. Понял?
– Понял.
– Ну идите… Да! Батьке скажите, пусть зайдет! Магарыч за ним, пусть ставит…
Еще через полгода стало ясно: собака – урод. Подросший щенок, с головой и телом взрослой овчарки, бегал на маленьких, кривых лапках, крепеньким пузом чуть не касаясь земли. Антон щенка невзлюбил. При случае пинал, не жалея. С довольной улыбкой наблюдая, как взвизгивает пес от ударов и пытается укрыться в плохонькой конуре. Мог хлестнуть ремнем. Мог оставить без воды на весь день под раскаленными безжалостными лучами июльского солнца. Ванька своего верного друга защищал и пестовал, как мог. Дрался с братом, подставлял под ремень тонкие ручонки, принимая на себя хлесткие удары. Подкармливал колбаской, тайно взятой с домашнего стола. Купал, наливая тёплой воды в старое корыто. Вычесывал шерсть, выдирая прицепившиеся репьи и колючки. Водил гулять на заброшенный пустырь, освобождая четвероногого друга хоть на три часа от опостылевшей цепи…
Отец и брат собаку собирались выгнать. Их не волновало, что маленький уродец был на редкость смышлёным, понятливым псом. Был хорошим охранником, злобным к чужим и беспредельно ласковым со своим маленьким хозяином. Ванька за друга боролся. Да только очень трудно защитить свои права, если ты пока сам совсем бесправный. Участь собаки была решена. Жестоко решена. В лютом декабре, когда за окном бушевала пурга, отец Антона и Ваньки принес в дом нового жильца.
– Вот, смотрите. Чистопородный. С родословной взял. Этот уродом не будет! Вымахает, как надо! У него мать такая зверюга! Еле удержали, когда щенка забирал!
– Пап! У нас что, теперь две собаки будет?
– Почему две? Одна. Кривоногого твоего я еще утром за город вывез. На помойку. Хотел придушить сначала, а потом думаю, может бомжи словят… им нужнее…
– Ты! Ты! Как ты мог! Это же моя собака! Я тебе не разрешал! Дик хороший!!!
– Это ещё что?! На родного отца голос повышаешь? Дерьмец такой! Я тебя, Ванька, за такие дела выпорю, неделю сидеть не сможешь! Сам подумай, на кой ляд нам страшилище твоё? А тут пес чистой породы, вырастет, пойдешь с ним гулять – все завидовать будут!
– Не нужен мне этот!!!! Я Дика хочу! Он хороший, он лучше!
– Мал еще чего-то хотеть. Я как сказал, так и будет. Точка.
Весь январь и февраль, Ванька настойчиво искал собаку: спрашивал у бомжей, со слезами на глазах умоляя сказать, не видел ли кто коротколапого пса. Мальчишка лазил по завалам. Не жалея горла, громко кричал: «Дик! Дик!». Оставлял мятую пятидесяти рублевку с просьбой, если прибежит самая умная, самая хорошая собака по кличке «Дик» пусть её никому не отдают. Он её выкупит. Ближе к марту парнишка перестал появляться. Видать отступился. Или нашёл, что искал.
… Римма Степановна, завотделом по воспитательной работе, крепко сжимала микрофон в руках. Чётким учительским голосом повторяла объявление по местной связи в родном техникуме.
– Ровно в семнадцать тридцать, все старшие курсы собираются в актовом зале. Явка обязательна. К не явившимся будут применяться административные меры. Повторяю…
Три подружки спокойно прихорашивались в туалете. Поправляли модные стрижки, подтягивали колготы, мазали блёклой помадой нежные девичьи губы. Одна, обращаясь к подругам, задала риторический вопрос:
– Ну что, пойдем?
– Попробуй не пойти. Слышала, что Римма сказала? Административные меры.
– И что будет, если я не пойду?
– Слушай, Наташка, ну откуда я знаю, чего Римма придумает… Но мне лучше два часа потерять, чем потом проблемы разруливать. На фига мне головная боль?
– Точно, Алёнка. Нам через три месяца диплом защищать, чёрт знает, а вдруг аукнется? Риммочка мадам злопамятная. И не ускользнешь, она нас, как телят, по головам считает… Лучше пойти.
– О кей! Пошли. А кто знает, чего будет-то?
– Опять замута какая-нибудь. Сейчас узнаем, пошли.
В большом актовом зале было шумно. Студенты и студентки перешёптывались, переговаривались, махали руками опоздавшим. Гомон в зале не умолкал. Вот на лекторскую трибуну поднялась завуч. Поправила очки, постучала по микрофону, призывая к тишине, и наконец, объявила:
– Ребята! Сегодня мы будем говорить о проблеме, связанной с морально-этическими нормами. Лекцию будет читать психолог Инга Борисовна Туева. Пожалуйста, прошу…
В течении двух часов дородная холёная женщина, с хорошей причёской, в модном дорогом костюме, с ухоженными руками учила подростков добру и справедливости. Говорила о недопустимости жестокости ко всему живому. Призывала жалеть и сострадать. Быть милосердными. Приводила примеры из своей практики, убедительно показывая, к каким последствиям может привести жестокость, злоба, равнодушие…
После прочитанной лекции зал вяло похлопал, потом шумной толпой студенты ринулись к раздевалке.
В широком вестибюле, у батареи парового отопления, пыталась согреться собака. Она всё плотнее прижималась к тёплому месту, вылизывала перебитую лапу и ошпаренный бок. Печальными слезящимися глазами провожала тех, кто проходил мимо. В подведённом от голода животе время от времени бурчало. Собака дрожала и поскуливала. От недавно снятого ошейника еще остался след, и шерсть, не успевшая распрямиться, ровным спрессованным кольцом выделялась на шее.
Подружки подошли вплотную к дрожащей псине.
– Алёнка! Смотри! Собака!
– Наташка, у тебя бутерброды остались? Да? Давай сюда. Я её покормлю.
– Его, Алёнка. Это кобель.
Собака жадно, почти не жуя, заглатывала протянутые на ладошке бутерброды. Сглотнув, не забывала облизнуть пальцы кормилицы и опять голодными глазами смотрела на людей.
– Все, приятель, больше нету!
– Погоди, Натаха, я ему колбасу отдам. Он же не наелся.
– С ума сошла! Докторской колбасой шавок кормить! Ты его еще домой возьми, то-то тетя Галя обрадуется!
– Слушай, а это идея! Правда, возьму. У него глаза умные, добрые. И несчастные! Ешь, пёс, ешь! И мамке не скучно дома будет. Ешь, мой хороший… Я тебя Дружком буду звать! Щас пояс сниму, поводок сделаем и пойдем. Правда, Дружок?
Собака, словно понимая, о чём речь, завиляла хвостом и негромко тявкнула.
– Это что за безобразие! Чья собака?! Немедленно уберите!
Подружки оглянулись. Позади них, грозно сверкая линзами, стояла завуч. Рядом, в норковой шубе, сжимая в руках объёмную толстую папку, лекторша.
– Римма Степановна! Это мой пёс. Мы сейчас уйдём.
– Как не стыдно врать Волкова! Откуда собака взялась? Ты что, с ней на лекции ходила?! Вы посмотрите только, Инга Борисовна! Животное грязное, больное, а они его в учреждение тащат! Ещё лишай какой-нибудь подхватят, а мы потом отвечай! Выгоните её немедленно!
– Римма Степановна! Это моя собака…
– Я, Волкова, с тобой потом разберусь! Отойди от собаки! Эй! Ну-ка, пошла! Пошла отсюда! Брысь!
Собака заскулила, подползла к ногам Алёнки.
– Что вы церемонитесь, Римма Степановна! Вот как надо!
Лекторша шагнула вперед, одной рукой схватила Алёнку за шиворот, отбросила её от животного:
– Отойди, тебе сказали!!! Римма, быстро дверь открой!
Завуч распахнула входную дверь.
— Вот тебе! Пошла отсюда, тварь! – завопила лекторша и со всей силы хлестнула папкой собаку по ошпаренному боку. Пёс, взвизгнув, стремглав кинулся прочь, слыша за спиной ругань и тоскливый зов: «Дружок, вернись!!!»
Крепкий мартовский морозец жадно обнял собаку. Бедный Дик, ковыляя на трёх лапах, плача от боли, убегал всё дальше от каменного крыльца трехэтажного здания с красивой вывеской «Н-ский медицинский техникум»…
ПОМИНКИ
Быль
Августовское небо было хмурым. Солнце пряталось за толстые, комковатые тучи, бело-синие, что лениво ползли вдоль горизонта. Ветер дул рывками, словно пытался сдвинуть эту удушливую перину, дать простор солнечным лучам. На несколько минут ему это удавалось, и тогда солнце горстями щедро бросало на землю живительное тепло.
На отшибе городского кладбища, вдалеке от захоронений, возле свежего могильного холма на раскладном стульчике сидел старик. Седой, сгорбленный, неопрятно одетый, в застиранной рубашке с порванным воротом. Поверх неё засаленный кургузый пиджачок, что вышел из моды ещё лет тридцать назад; в выцветших трикотажных брюках с пузырями на коленках.
Старик бережно положил на холм горсть земли, аккуратно разровнял её ладонями, придав захоронению окончательную прямоугольную форму. Потом окантовал могилу плоскими серыми голышами, доставая их из брезентового мешка. В изголовье приладил деревянный брусок с приклеенной к нему чёрно-белой фотографией.
Завершив работу, сполоснул руки водой из пластиковой бутылки, вытер их цветастой тряпочкой. Затем, порывшись в сумке, что стояла возле стульчика, достал бутылку водки, распечатал её и тут же налил зелье в гранёный стакан со щербинкой по краю. Через мгновение выпил поминальную чарку до донышка.
– Вот, друг сердешный, и всё. Нет тебя боле. Никого нет... Один я остался. Эх, Мишка! Как же я теперь-то? Без тебя и словом перемолвиться не с кем будет. Худо мне, Мишка…
Старик булькнул горлом. Горестные всхлипы нарушили тишину погоста. Слёзы текли по впалым щекам деда, теряясь в густой бороде. Старик слёз не вытирал, не чувствуя их на лице, продолжал вести беседу с погибшим другом:
– Беда какая! Может, и пожил бы ты ещё, да грузовик проклятый! Кричал я тебе, да ты услышал поздно, увернуться не успел… Понятное дело: не молодой, сноровка не та. А годков пятнадцать назад! Помнишь, Мишка? Эх, силы сколь тогда в тебе было! Помнишь, на охоте? Кабы не ты, заломал бы меня косолапый… А как тонул я в болоте лешачьем? Опять ты меня спас, вытянул! А я вот тебя не уберёг... Эх!..
Старик тыльной стороной ладони вытер глаза. Вновь плеснул в стакан, выпил. Поднял голову к небу. Тучи наседали друг на друга, пыжились, росли в объёме, стремительно закрывали собой голубые проплешины выси. Старик зябко передёрнул плечами, вновь посмотрел на могилу друга.
– Холодно. Пойду я…
Старик взял с земли мешок, в сумку положил сапёрную лопату, початую бутылку, стакан. Шаркая по земле ногами в кирзовых стоптанных сапогах, медленно пошёл вглубь кладбища. Метра через три остановился, оглянулся и крикнул:
– Ты не бойся, Мишка! Я к тебе часто приходить буду…
Старик развернулся и пошёл дальше, а в спину ему с чёрно-белого снимка смотрел большой пёс, что гордо стоял лапами на мохнатой туше убитого медведя.
ПОСЛЕДНЕЕ ПИСЬМО
– Петрович, смотри, записка…
И молодой парень, развернув скомканный тетрадный листок в клетку, начал читать:
«…Три часа ночи. Не могу спать. Тягомотные мысли мешают уснуть и будоражат мои мозги. Сижу и думаю: может я тебя придумала? Как раньше в детстве, мечтая о сказочном принце? Благородном рыцаре в сияющих доспехах? И сейчас выдаю желаемое за действительное? А ты не так хорош, как я сама себе представляю? Кто даст мне ответ? Не знаю. Не хочу обидеть тебя, но.… Что происходит? Ты стал другим. Я сама себе боюсь признаться в этом. Но это ясно, как божий день – ты стал другим. Куда исчез тот, который очаровал и покорил меня? Тот, кто утешил меня в горе? Тот, кто любовью и лаской растопил мою замерзшую душу? Тот, что своей заботой и вниманием доказал, как это здорово и приятно чувствовать себя любимой и желанной… Ты изменился. Это мелочи, на которые порой не обращаешь внимания и только потом вдруг задумываешься – как же так? Почему? Не то сказал, сделал не так, поменял интонацию, исчезли ласка и забота, появилось скользкое пренебрежение в голосе, забывчивость и многое еще, тоже вроде пустячное, но растущее, как снежный ком. Там, в глубине души, этот ледяной сгусток морозит, не дает спокойно жить, спать, дышать…Ты стал другим. Далеким и равнодушным, как звезды в небе… А ведь равнодушие – больший грех, чем нелюбовь… Или ты всегда был таким, а я тебя придумала? Давай поговорим. Давай сядем и поговорим. По-хорошему. Не вскользь, не на бегу, не перед сном, когда ты, усталый, лежа в кровати, мечтаешь только об одном – чтобы я не липла к тебе, прекратила расспросы и дала спокойно уснуть. Давай поговорим. Я прощу любую твою вину, я пойму любой твой поступок, я приму любое твое решение. Только не обманывай меня. Не используй, прикрываясь любовью. Скажи, что произошло?»
– Гришка, ты где это взял? – спросил Петрович, сутулый мужчина с усталыми глазами.
– В лифчике было. Выпало, когда снимал. Ты думаешь это важно? Надо бы следаку отдать…
– Лучше выброси, – посоветовал Петрович.
– Почему?
– Ей уже все равно, а мужика, если дознаются, кто такой, затаскают… – с видом знатока разъяснил Петрович.
– Почему? Что тут такого?
– Мелкий ты еще, Гришка, зелёный. Любила она его сильно, баба эта, а он её, видать, не очень. А может и совсем не любил… Так, игрался… Не зря писала. Да и траванулась, похоже, не зря. Не получилось, видно, у них разговора… По статье это доведение до самоубийства… Выброси.
– Так не заставишь любить насильно… Разбежались бы и все дела… Чего сразу травиться-то? –недоумевал Григорий.
Петрович попыхтел папиросой:
– Любить не заставишь, верно… Может и разбежались бы потом, если б разговор с толком прошёл. А он, видать, так ей ответил, что с этой пустотой она жить не смогла. Выброси…
Молодой парень в белом халате скомкал простой тетрадный листок в клеточку и бросил в урну, стоящую рядом со скрипучей дверью, над которой кособоко висела табличка: «МОРГ».
– Пошли, Петрович, а то опять нам за долгий перекур холку мылить будут…
Дверь проскрипела и гулко хлопнула. А рядом, в мусорной урне, от непотушенного окурка догорала и обращалась в пепел невостребованная, обманутая любовь…
РАЗГОВОР
Сидя за большим дубовым столом, в центре которого на серебряном блюде пускала парок прожаренная молодая говядина, мучились с похмелья три брата. Голова у всех болела нещадно. Не спасала даже вторая порция отменного крепкого пива, разлитая в литровые кружки. Старший – Степан: вдумчивый, осторожный, немногословный с укором посмотрел на младшего:
– Ну чё вот тебе приспичило девку то тырить? Полюбовно не мог?
Младший, Андрейка, глуповатый весельчак-пройдоха, не унывающий при любом раскладе, почесал пятерней затылок, хмыкнул:
– Полюбовно… Ха! А то не знаешь, как к нам девки относятся. По доброй воле, ни одна не пришла! А так посидели, в картишки перекинулись. Поговорили, домой пошла…
– Пошла! Как же! Стрелой летела! От эдакого ухажера! Хорошо хоть эту без урона отпустил! Только всё одно из-за тебя к Илюхе переться! Он – парень крутой. Спуску не даст! Таких люлей навешает, опять с пробитой башкой ходить будешь!
Потом повернулся к среднему:
– Макарка! Зараза! А ты зачем из деревни телка умыкнул? Ещё старое мясо не доели, свежатинки захотелось?
Макар – хитрый, вороватый трусишка, небрежно отмахнулся от претензий старшака:
– Да ладно, братан! Ну чё бучу поднял? В деревне тихо. Селяне погалдели, конечно, немного. Я им растолковал, что откуплюсь потом. Васька-то обещала награду дать? Зря, что ли надрывались, когда вековые пни с поля убирали? Принесёт червонец, я половину себе, половину, так и быть, в деревню отдам. Чтоб не бухтели.
Старший задумался.
– Да, Василиса девка славная. Слово держит. Раз обещала, значит заплатит. Только предупреждаю – обидишь её ненароком, я тебе первый башку сверну, а Илюха, жених её разлюбезный всё остальное довершит. Понял?
– Да понял я, понял! – уверил средний.
Старший потряс головой:
– Хорошо хоть вчера доброе дело сделали, бабке избу поправили. Да и она расстаралась, угостила на славу! Только не пойму, на чём она бражку ставит? На мухоморах что ли? Башка трещит!
– С неё станется! Карга старая! Пьешь её пойло – ничего, а на утро жить не хочется, – пожалился Андрейка.
И шумно вздохнув, предложил:
– Ну, что? Ещё по кружечке, да на разборки пойдём? Вечереет уже. Чтоб домой потом впотьмах не возвращаться.
Братовья залпом выпили, Степан погладил округлившееся пузо, и скомандовал:
– Ну, полетели…
Глянул на братьев и добавил: Может, сможем договориться, чтоб без мордобоя. А то ещё с прошлой встречи рёбра болят… Да свет потушите, не ровён час погорим.
Андрейка взял когтистой лапой ярко горящий факел, сунул его в бадью с водой, и Змей-Горыныч, икая на всю округу, полетел на встречу с Ильёй Муромцем…
УРОБОРОС
На маленьком подоконнике старенького дома горела свеча. Ровно горящее пламя, отражалось в оконном стекле, маяком звало к себе заплутавшего путника, обещая ему кров и защиту от взбесившейся пурги. А та, видя яркие лепестки огня – злобно ярилась, пыталась потушить ненавистного противника, била по тонким стеклам снежной рукавицей, отчего они тихо постанывали, дрожали, но держали удары. Плюнув с досады россыпью колких звёздочек, отступилась пурга, пошла куролесить по безлюдной деревушке, что притаилась среди бескрайней тайги. Белым подолом намела негодяйка сугробы вокруг домов, налепила на карнизах скособоченные пышные пироги, спрятала от взора под искристое покрывало дорогу и тропинки. Разметала свой полушалок в полнеба, закрыв мерцающие в невесомости звезды, потушив сияние желтушной луны. Но потом, в одночасье попритихла, угомонилась, приказала лютому морозу не спускать глаз с притихшей деревеньки, а сама ушла спать в хрустальную опочивальню…
А свеча победно растопырила жаркую пятерню, потом чуть дрогнула, будто в усмешке и облегченно вздохнув, продолжила свое дело – пробивала мохнатую тьму огненным одуванчиком.
Восьмилетний Матвейка, сероглазый крепыш с курчавинкой в волосах, ткнулся носом в замерзшее оконное стекло, подышал на него, отчего образовался протаянный кругляш, размером с пятак. Мальчишка прильнул к проталине одним глазом, пытаясь разглядеть нечто новое в собственном подворье, но ничего, кроме нового сугроба не увидел. Через минуту, спрыгнув с лавки, стоявшей у промерзшего окна, обратился к бабке, что гремела чугунками у набиравшей жар русской печи:
– Ба! А ты почему в пургу всегда свечку у окна зажигаешь? Думаешь, кто в гости придёт, в такую морозяку?
– В гости никого не жду. А свечу ставлю для душ заблудших. Может, кто плутает, с дороги сбившись, а огонек увидит, к нам заглянет, да живой останется, не сгинет в пурге-то.
– Да кто по такой погоде бродить будет? Все дома сидят, на улку и носа не кажут.
Бабка отошла от печи, подошла к внуку, погладила шершавой ладонью мягкие кудряшки:
– Всяко в жизни бывает, Матвейка! Кто свой, тот, знамо дело, из избы не выйдет. Переждёт непогоду-то. А чужих много по свету бродит, свою долю ищут. Или спасения. Вот для таких бедолаг и жгу. Я таким макаром деда твоего от смерти лютой спасла.
Матвейка приоткрыл рот от глубочайшего удивления:
– Как? Расскажи, бааа! Пожалуйста!
Бабушка притянула к себе мальца, всмотрелась в умные глазёнки, вздохнула, присела на лавку, посадив внучка к себе на колени:
– Ладно. Скажу. Большой уже. Понимать должен. После войны это было.
– Какой, баб?
– Да после отечественной. Когда мы фашистов проклятых начисто победили. Вот пойдёшь осенью в школу, там тебе всё подробно расскажут. До войны, на поселеньем нашем, народу не богато было, дворов шестьдесят. А жили хорошо. Ферма с коровами, свиней закупили, на свиноферму – там женщины трудились. Лавка с мелочёвкой приезжала. Свет в избе, радиоточка. Раз в месяц кинобудка приезжала, фильмы показывала. Деревенька наша охотниками-промысловиками славилась. Много пушнины сдавали. Сдадут, значит, шкурки в контору заготсырья, деньги получат, ну и знамо дело, после для семьи товары набирают. Тут те и мука, и конфетки, и одежонка, утварь для дома. Картошку все в огородах сажали, да скотину держали. Словом, не бедствовали.
А война-то порушила всё враз. Ох и досталось нам лиха! Холодно, голодно, мужиков, почитай, почти всех потеряли. День да другой, похоронка за похоронкой. Это бумага такая, о гибели солдатской. Редко в деревню тогда живыми возвращались. А кто живой, часто увечный. То контузия его бьет, припадками мучается человек. А кто и вовсе либо без руки, либо безногий. Для работы не пригодный. Вот и проходилось нам, женщинам, все дела делать. И детей ростить и тайгу пилить. Мужики наши на фронте воюют, а нам велено было тайгу рубить, делянки делать. Вот и пластались мы с зари до зари. Так, бывало, наработаешься, сил нет руку поднять. Охотников нет, пушнины нет, значит, и денег нет. Припасы тают, а взять негде. А в каждом дворе, считай хозяйство. Его-то тоже держать надобно. У кого дети – их обиходить, накормить. Корове сена накосить, курям пшена дать. А где взять да когда это делать? Времени для себя, почитай и не оставалось. А тут еще приказ: план по мясу сдать надо. Для фронта, для победы. Вот и пошла скотина под нож. И оскудели все. Коровёнки нет, значит ни молока, ни сметанки, ни маслица в доме не будет. На одной картошке сидели. Ну, понятно, что морковь садили, да свеклу. Репа не пошла, квёлая получалась. Летом тайга выручала. Грибы, ягоды, шишку мешками брали. Так до победы и продержались. Верилось, вернутся наши мужики, и заживём как раньше. По лету до осени, из всех, кто на войну ушёл, человек десять вернулись. Заново начали охотой промышлять. Мы, бабы, делянки наши ячменём да овсом засеивать, вроде одыбался народ.
Но ближе к зиме, поняли наши бабы – боле ждать некого. Кто выжил, вернулся. А мертвых с того света, не дозовёшься. Не вернёшь. Я то и вовсе никого не ждала. Мамка моя ещё до войны померла, а на отца и брата похоронки пришли, ещё в сорок втором. Так и жила одна. Сам знашь, наша изба у края деревни, последняя стоит, за ней поле, да большак начинается. Дорога, значит. Вот в аккурат под новый год, пришла я значит с фермы, район нам пятнадцать коровёнок выделил, чтобы мы заново стадо собрали. Уставшая, сил нет. Думаю, сейчас отдохну малость, да картохи сварю. Стала печь зажигать, а тут свет-то в избе, раз, и погас. Темно, хоть глаз выколи. Во время войны света не видали, а после часто свет отключали. Неполадки какие-то были. Ну, я, привычно свечу с полки взяла, зажгла, да на окно поставила. Ближе к печи, чтоб получше чугунки видать. Думаю, сейчас лампу-то зажигать не буду, керосин поберегу. Мне-то света хватат, еду сгоношить. Картоху мою, а за окном пурга бушует, метёт, прямо страсть божья! Только я чугунок в печь, а по стеклу оконному как забарабанят! У меня дух захватило! Время к полуночи, кто думаю, незваный ко мне ломится? Страшно! Но дверь всё ж открыла. Гляжу, а в сугробе, у окна солдатик лежит. Шинель вся снегом обморочена, за спиной вещмешок, ушанка на одно ухо сдвинута, а лицо белым белёхонько и глаза закрыты. Изнемог, бедный. Я его в охапку, да в избу. Еле доволокла. Вроде худой, а тяжёлый.
Бабка замолчала, уперлась взглядом в угол избы. Улыбнулась уголками губ, вздохнула. Матвейка её не торопил, терпеливо ждал продолжения. Тихо было в доме, лишь берёзовые полешки в печи потрескивали, бились в пламени, принося себя в жертву ради тепла. Бабка пожевала губами, опять вздохнула и продолжила:
– Ну, я солдатика раздела, лицо оттёрла, смальцом смазала, сапоги стянула, да носки теплые ему на ноги надела. К печи посадила, чай горячий с малиной под нос сунула, смотрю, оживел. Чаю выпил, согрелся. Я молчу, не пытаю, за какой надобностью к нам пришёл, думаю, захочет, сам скажет. А он посидел малость, огляделся, да бух мне в ноги! Век за тебя, говорит, хозяюшка молиться буду! Ты меня от смерти спасла! Заплутал, с дороги сбился, иду по пурге и так обидно! Всю войну прошёл, живёхонек, а тут замерз бы к едрене-фене, если б не твоя свеча! На последнем дыхании огонёк увидел, да приполз! Если б не он, пропал бы не за грош.
Говорит, а сам на меня смотрит, пристально так! А глаза синие-синие! Васильковые! Улыбнулась я, говорю, слава богу! Живой! Видно, долго жить будешь, коли и сейчас от смерти ушёл. И он в ответ улыбнулся, с колен встал, ко мне подошёл. Буду, говорит, только вместе с тобой. Раз ты мне жизнь возвернула, значит, со мной по жизни и пойдёшь! Так вот и сошлись мы с твоим дедом! Пятьдесят лет душа в душу прожили. Сынов нарожали. Папка твой, мой первенец! Его Алёшей в честь брата моего назвали, а тебя Матвеем, в честь деда. Жалко, не застал ты его живым. Он бы тебе много чего поведал. Как мы жили. Хороший человек был твой дед. Это он обычай придумал – как вьюга, зажигать свечу у окна. Может, кому ещё она жизнь спасёт. Вот так-то.
Мальчишка посмотрел на огонёк. Пламя свечи уже не бунтовало, горело ровно, спокойно. Словно выполнило свою миссию, уберегло от беды. Да и пурга за окном притихла, угомонилась, выбилась из сил. И только месяц, вышедший из-за ватных туч, с ленцой заливал округу бело-банановым светом.
– Бабуль! А мама с папой скоро приедут? – с замершим сердечком спросил Матвейка, сильно скучавший по родителям.
– К лету обещались. Деньгу заработают на своём севере и приедут. А потом либо в городе квартиру купят, либо тебя с собой заберут. Обратно, на север. Это уж, как им глянется.
– А ты? С нами поедешь?
– Да куда мне, милок, от родной избы. Тут свой век доживать буду. Тебя в гости ждать.
– Я буду приезжать к тебе, бабуль! Обязательно! – заверил Матвейка и сладко зевнув, отправился спать…
…Матвей Алексеевич, сидя в кожаном кресле, в своём офисе, уныло перебирал документы. Прогорела его фирма. Начисто. Все активы придётся в нал переводить, чтобы долги покрыть. А не то придут крутые ребята и скрутят его в бараний рог, или вовсе закопают в глухом местечке. Да и активов кот наплакал. Не успел раскрутиться. Придётся квартиру продавать, машину. Лишь тогда может спать спокойно. Нищий, но живой.
С таким решением поехал бизнесмен домой. Любимая встречать не вышла. Огляделся Матвей – из шкафов пустые вешалки сиротками, по дивану его вещи раскиданы, и записка белеет на журнальном столике. Прочитал текст – всё, как в дешёвой мелодраме: «Прости, забудь, было ошибкой, не ищи, не вернусь…». Значит и тут поддержки не будет.
Закурил с расстройства, выпил коньяку, думал, отпустит. Нет. Ещё хуже стало. Зажала тоска горло клещами, не вздохнуть. И поплакаться некому. Жены нет. Друзей нет. Родни нет. Один-одинёшенек на всём белом свете.
Потянулся к телефону, набрал знакомый номер:
– Илюха, привет! Сможешь приехать? Сейчас? Не можешь? Дела? Ясно. Ну, пока.
Ещё один звонок сделал:
– Саня, ты мне нужен! Посоветоваться надо, приезжай! Через час? О, кей, жду.
Через полтора часа в квартиру Матвея вошёл высокий, плечистый, с лысой головой, мужчина.
– Так, братан. Я всё пробил. Хата за пятнадцать лямов уйдет. Покупатель есть. Машину я возьму, за два. Налом еще наберёшь. Все кредиты и долги покроешь и останется тебе в сухом остатке тысяч сто. С голоду не помрешь, но вложиться никуда не сможешь. Значит, лет пять надо будет горбатиться, деньгу зарабатывать. Есть что на примете?
Матвей, тупо глядевший на пустой стакан, минут через пять нехотя ответил:
– В бабкину деревню поеду. К охотникам в артель. Буду по тайге зверьё бить. Там хорошие бабки за сезон можно поднять.
– Ну-ну, усмехнулся лысый, рискни здоровьем. Стрелок ты и вправду, от Бога. Может, повезёт. Встанешь на ноги. Жить-то где думаешь? Бабка твоя, сколь мне помнится лет пять, как откинулась. Домишко то цел?
– Дом пустой стоит, после бабушкиной смерти. Рука продать не поднялась.
– Ну, вот, пригодится, значит. Ладно, я поехал. Жду тебя завтра в конторе с документами. Оформим, и лети ты в свою деревушку белым голубем. Всё, я ушёл.
Чрез две недели рейсовый самолёт доставил Матвея в Красноярск. После трёхчасовой тряски на автобусе, добрался-таки до посёлка городского типа, от которого ходила маршрутка раз в неделю до посёлка, от которого потом на попутках можно было добраться до бабушкиной деревни. На два дня поселился в гостинице. Сидел в номере на подоконнике и наблюдал, как на ёлочном базаре покупают люди лесных зелёных красавиц, заходят в магазин, чтобы затариться по полной программе к наступающему на пятки новому году.
Тридцатого декабря, с утра, Матвей выписался из гостиницы и пошёл к автовокзалу, неся в одном чемодане свой немудреный скарб. Не шуточный, ядреный, сибирский мороз хватал за щеки, вытапливал слезу из глаз и щипал нос.
Через пару часов, сидя со старушками, укутанными в тулупы и шали, он, плотно запахнувшись в пуховик, натянув по самые глаза соболью ушанку, потихоньку стал замерзать в не отапливаемом, полупустом автобусе. Не спасали даже оленьи унты с шерстяными носками и меховые варежки.
– Слышь, водила! Долго ещё? – крикнул Матвей водителю, тщедушному мужику в засаленном полушубке.
– А хрен знает! Метель началась! Дорогу заносит, окна слепит! И мотор барахлит! До Ельцовки бы дотянуть, а оттуда до твоей дыры километра три будет! – ответил водитель и снова стал вглядываться в лобовое стекло.
Автобус проехал еще минут двадцать, как вдруг мотор утробно рыкнул, потом застучал с перебоями и заглох. Шофер выругался, обернулся к пассажирам:
– Всё! Приехали!
Потом встал из-за руля, подошел к Матвею:
– Слышь, мужик! Придется тебе пешком идти, в деревню, за помощью. Я машину бросить не могу, да и бабулек одних не оставишь. Ты молодой, шустрый, дойдешь.
Матвей со злостью глянул на шофера:
– Ты что, охренел? И не подумаю! Еще чего! В мороз, в пургу по не знакомой дороге! Не пойду! Ты, давай, по телефону позвони, скажи как есть, пусть трактор пришлют или автобус другой! А я не пойду!
Шофёр наклонился к самому лицу Матвея:
– Нету связи! Не ловит сотовый! Жить хочешь – пойдешь! Метров через сто, сверток будет налево, там, если по прямой, всего километр – полтора пройти придется. Позавчера корма на ферму возили, дорогу к деревне пробили. Людей позовёшь. Бабки точно не дойдут, а ты справишься! Так что, давай, на выход!
Матвей сидел, вжавшись в кресло. Выходить он не намерен. Шофёр стоял над ним, не уходил. Бабка слева, кряхтя поднялась со своего места, подошла к ним.
– Слышь, милок! Давай, поднимайся! Если останешься, все загибнем! В позапрошлом годе такая же беда случилась. Неделю пурга мела. Никого не спасли. Мы-то с подружкой пОжили, а вам, чего зазря погибать? Давай, сынок, выручи!
Матвей, матерясь сквозь зубы, взял с полки свой чемодан и зашагал к открытой двери автобуса.
– Воооон, большак! Иди по прямой, не сворачивай! Шустро пойдёшь, быстро дойдёшь! – перекрикивая вой пурги напутствовал шофёр.
– Если замёрзну, на тебе грех будет! – огрызнулся Матвей и пошёл в объятья метели. От быстрой ходьбы, минут через двадцать, он согрелся, взбодрился, и уверился, что не пропадёт. Дойдёт до бабкиного дома. Живым.
Ветер, не жалея, залеплял снежные пощечины Матвею, упрямо шагавшего вперед по еле видной колее дороги. Крепчал мороз, и вскоре, вихри пурги затмили всё. Не стало ни земли, ни неба, ни дороги. Лишь белая колючая стена, сквозь которую ничего не видно. Матвей остановился. Интуитивно чувствовал, что деревня близко. Надо идти, но куда? Прошёл еще наугад метров двести, оглянулся, и по следам, быстро заметаемым пушистым снегом, понял, что взял сильно влево. Исправился, пошёл быстрее с учётом угла направления вправо. Зимний день короток, и вскоре мрачная темнота стала хозяйкой положения. Матвей запаниковал. Прошёл еще немного, прислушался, оттопырив ухо шапки, но ничего, кроме воя пурги не услышал. Страх влез в душу, нарисовал в голове жуткую картину скорой смерти, отнял волю к решающему рывку…
Матвей, не смог больше бороться с ветром, бросил чемодан, и вновь побрёл по белой целине, наугад, теряя силы. Тьма, подружилась с пургой, и та, подвывая от радости, всё била и била холодом в уставшего путника. При очередном ударе, ноги Матвея заплелись и он, рухнул плашмя, в снежную перину. Лежал, свернувшись калачиком, пытаясь сохранить остатки тепла, и плакал. Слёзы, не успев скатиться по одубевшей щеке, вмерзали брильянтами в кожу.
— Это конец? – думал Матвей. – сейчас мне станет тепло, я усну и закончится этот ужас… Нет! Я пойду! Туда! Надо дойти!
И собрав воедино последние силёнки и мужество, зашагал вперёд, назло взбесившейся метели. Он шёл, молясь богу, но силы природы были неумолимы. Матвей вскоре выдохся, устало упал на колени, и последний раз взглянул вперёд, сквозь белую пелену. Чудо! Там, совсем близко, яркой искоркой пульсировал еле видный свет. Матвей пополз к этому свету.
Почти теряя сознание, Матвей узнал бабкин домишко. Ещё рывок и он вывел дробь по замерзшему стеклу, за которым бился в отчаянье огонек свечи…
Когда он очнулся, был день. Матвей лежал на кровати, укрытый старым, лоскутным бабкиным покрывалом. Сразу пришло чувство вины. Редко, очень редко приезжал он в гости к старушке, которая вырастила его, считай с младенчества. Матвей вздохнул и перевёл взгляд на девушку, что сидела рядом и разглядывала его поверх спущенных на нос очков. Навскидку, он дал бы ей лет восемнадцать, не больше. Не высокая, плотно сбитая, этакий колобок в женском варианте. Втиснутый в черные джинсы и баклажановую футболку. На голове топорщился видимо, наспех сооружённый тёмно-каштановый волосяной кукиш. Поймав его изучающий взгляд, спасительница протараторила:
– О! Здрасьте! Я сейчас чай с малиной принесу, выпьете! Сил наберётесь, потом поговорим! – и убежала. Через пару минут, в чуть дрожавшие руки Максима был сунут стакан с горячим чаем, поставленный в любимый бабушкин серебряный подстаканник.
Матвей, с трудом сглатывал обжигающий напиток, молчал, но потом не удержался, прохрипел:
– Там люди…автобус заглох…надо помощь…
– Ой, не волнуйтесь! Всех спасли! Фёдор, тракторист из города возвращался, он с утра жену в роддом отвозил. Дождался, пока родила, да домой поехал, на автобус наткнулся, всех прицепом приволок! Бабульки подмерзли немного, у шофера простуда, но ничего, всё хорошо закончилось.
Матвей вздохнул. Без него, значит, обошлись. Можно было и не геройствовать. С другой стороны раз он такое пережил, значит, не все потеряно в его жизни? Даст судьба шанс все исправить? И глотнув чай, спросил у девушки:
– А вы тут как? Это дом бабушки моей.
– Так значит, вы хозяин? Ну…меня Юлей зовут. Я здесь на практике, фольклор местный изучаю. Должна была уехать, да задержалась маленько. В вашей деревушке прямо клад! Столько историй, песен, частушек записала! Вот для примера – меня, когда в этот дом заселяли, сразу предупредили, как только пурга или метель – ставить на окно зажжённую свечу! В приказном тоне! А почему не рассказали! А узнать хочется! Может, вы знаете?
– Знаю, расскажу – улыбнулся Матвей. Вспомнил бабушкин рассказ и удивился. Кольцо замкнулось. Уроборос. Возможно, эта задорная девчонка, спасшая его от гибели, тоже пойдёт с ним по жизни рука об руку.
А на окне, свечной огарок, тихо радовался ещё одной спасённой душе…

К оглавлению...