Было что-то удивительное в том, что хозяйка вывезла из зоны этот вышитый еще в девичестве коврик. Кудрявая девочка на нем уже три десятилетия старательно поливала цветы из голубенькой лейки.
– А ведь этот коврик радиоактивный, пожалуй… и пыль на нем радиоактивная, чувствуешь, – он слегка ударил ладонью по ковру, – смотри сколько ее.
Лежа, они молча наблюдали, как медленно исчезают в солнечном луче точечки пыли.
– Ну, и пусть, – в ее голосе послышалась печаль. Он вопросительно взглянул, и она закрыла глаза.
– Ну и пусть, – эхом повторил он, рывком встал и вышел из комнаты.
Море забыло об усталости и бушевало третий день. Утробный его рев нарастал и спадал с постоянством отлаженного механизма. Расслабленно поднимая и опуская кисть в такт прибою, она будто дирижировала штормом, думая о его словах: «Все равно не уберечься – была Помпея, потом Хиросима, теперь Чернобыль …».
Ветер всколыхнул штору в балконном проеме и она мягко округлилась, будто обтягивая огромное живое тело, а через мгновенье сникла вялой цветной тряпкой. Почему-то это превращение взволновало, подумалось: «Вот так и мы, пока несет ветер желанья, к чему-то стремимся … а едва он затихнет, мы, как вялая тряпка…»
На ходу вытирая мокрые волосы, он возвратился и, бросив полотенце от двери на кресло, присел к ней.
– А ведь ты прав, мы сейчас, пожалуй, облучаемся, – в ее голосе была тревога.
– Да, конечно, облучаемся от этих ковров, кресла, тахты … получим благородную лучевую болезнь и умрем в один день …
Она не поддержала иронию:
– Не смейся, не худший вариант – уйти вдвоем, вместе… сколько таких историй…
– Ты это серьезно? – он улыбнулся.
– Почему бы и нет, – она как-то рассеянно взглянула на него.
– Я не подойду для компании? – спросил он мрачным, ерническим тоном. Это ее задело:
– Увы, нет.
– Отчего же «увы»?
– Потому что эта роль не для тебя.
Она помолчала и вдруг продолжила:
– Хотя, если бы ты решился, то непременно довел дело до конца.
– То есть не остался бы рыдать безутешно, прикончив тебя, а наверняка бы выпустил и себе мозги?
– Как ты ужасно иногда изъясняешься, – она передернулась телом. Эта ее способность переживать воображаемое наравне с реальностью, удивляла его:
– А тебя бы устроило, чтобы я был восхищен перспективой совместного ухода в мир иной, вписывающий новую страницу в летопись романтического идиотизма?
– Тебе этого не понять … да и не требуется от тебя понимания.
– Отчего же не требуется … почему-то тебе от меня никогда ничего не требуется.
– Ты не прав, мне всегда от тебя было нужно слишком много… и такая жалость, что многому уже не случиться никогда…
Она отвернулась к стене, затихнув. Он растерялся от отчаянного тона, каким была сказана последняя фраза, и когда плечи ее стали вздрагивать, обнял, не отдавая этим безвольным рыданиям. Но она плакала, и он успокаивающе гладил мягкое тепло ее рассыпавшихся волос, уговаривая:
– Ну, перестань… расстраиваешься по пустякам… чего-то не будет, но будет что-то другое… лучше вставай и пойдем к морю…
Взял ее вялую руку, стал целовать запястье, пока она не ответила, легко проведя пальцами по его еще влажному лицу…
Как торжественно он сказал:
– Я покажу тебе мой Зурбаган.
А Зурбаган оказался пыльным городком со странно плоским морем, которое почти не пахло морем. Но была здесь чудесная бухта, где к лабиринтам мостиков на сваях были привязаны лодки, а дальше по– купечески важно покачивались яхты– гордость аборигенов этой некогда грозной морской крепости. От всех времен остались здесь следы, и вид из бухты поражал странным соседством минарета мечети, куполов византийского храма и изящной колоколенки славянской церкви.
Суетливая курортная публика не раздражала, теряясь на бесконечных пляжах. Это был город его детства. Он помнил старые названия улиц, колоритные местные словечки и неповторимые приметы тех лет, когда жил здесь. Причастность к прошлому давала преимущество перед попавшими сюда случайно приезжими, делала раскованнее, радостно пьянила. Жесты его стали легче, резче, и она представляла, каким бы он стал, останься здесь – прокаленным солнцем голубоглазым капитаном Греем, героем девичьих грез. Отсюда были его южная общительность, его актерство.
Этот спектакль был разыгран для нее – возвращение в город детства, к истокам…
Здесь жил его родственник – дядька, как назвал его, объяснив:
– Мы не поедем жить к дядьке… он, конечно, обидится… но каждый вечер выслушивать воспоминания о его военных подвигах, увольте… он у меня капитан, на эсминце воевал, да и поныне воюет, будто кроме войны ничего ни до ни после не было… все оправдывается, почему остался жив, когда другие погибли…
И они сняли комнату у встретившейся на вокзале женщины. Она подошла к ним сама и как-то сразу понравилась – высокая, неторопливая, с моложавым красивым лицом. По дороге рассказала, что живет здесь после Чернобыля, что весь их дом заселен переселенцами из зоны. Рассказала, между прочим, вскользь, как о самом обычном, будто не понимая до конца случившегося с ней.
По вечерам город оживал. Нарядная толпа создавала иллюзию вечного праздника, и невозможно было остаться в стороне от этого возбуждающего ожидания чего-то необыкновенного, что должно вот-вот произойти. На набережной появлялись брюнеты с мангалами, и ловко, как шпагами, орудуя шампурами, поджаривали мясо на углях. Беззаботная толпа, фланирующая вдоль моря, скучивалась ненадолго у шашлычников, потом опять растекалась по берегу.
Вместе с толпой они прохаживались по причалу, глядя на покачивающиеся яхты с разноцветными парусами, на суету лодок, подплывающих к мосткам, на загорелых мальчишек, плавающих здесь же, между сваями.
У причала продавала пиво роскошная аборигенка, снисходительно одаривая покупателей яркостью загара, косметики и голливудской улыбки. «Прекрасная буфетчица» – как он называл ее:
– Подойдем к прекрасной буфетчице, – говорил, когда проходили мимо. У красавицы на стойке всегда лежал раскрытый томик Эдгара По и горсть семечек. В паузах она читала, и небрежно грызла семечки, а, оторвавшись от книги к очередному покупателю, поднимала на него затуманенный чтением взгляд и машинально обслуживала. Тут же поблизости всегда обретался светловолосый богатырь с хмурым, будто обиженным на весь мир лицом. Вокруг него обычно собиралась мужская компания. Они о чем – то беседовали или молча разглядывали гуляющую толпу. Он среди них казался гигантом – на голову выше всех, с тренированным торсом борца и мускулистыми татуированными руками. Когда какой-то неосторожный покупатель дольше обычного задерживался у стойки, гигант тут же оказывался рядом и загоревшимися злыми глазами буравил неудачливого кавалера, которому ничего не оставалось делать, как ретироваться.
– Под такой надежной охраной ей только фантазии и остаются … вот отчего Эдгар По, – со стороны наблюдая эти повторяющиеся сцены, как-то пошутил он.
А в тот вечер, покупая пиво, он вдруг заговорил с буфетчицей и она кокетливо ответила, играя ярко блестевшими глазами. Он как-то особенно ласково улыбался и все не отходил от стойки. О чем-то они говорили оживленно, и мрачный гигант, одиноко тянувший пиво за столиком, поднялся и неторопливо направился к стойке. «Ревнует, – подумала она, глядя на свирепеющее его лицо, – как ревнует, бедолага … не повезло ему…».
А разговор у стойки становился все оживленнее. Ей, глядящей на эту сцену со стороны, была так знакома эта его веселость, блестевшие в улыбке губы, чуть запрокинутая голова и та особенная подобранность фигуры, означающая начало куртуазной игры. Она так часто страдала от этого, страдала до бешенства, до внезапного удушья, перехватывающего горло, не желая видеть его таким с другими.
Но сейчас этого не было. Она смотрела, как он любезничает, и не ревновала. «Ну, почему я не ревную, почему, – думала растерянно, – неужели и здесь что-то угасает… или я уже начинаю с ним прощаться, отдаю его этой буфетчице и всем будущим его женщинам… вот сейчас и отдаю, потому что у меня нет сил даже на ревность…».
Гигант уже стоял у стойки, но его появление не прервало разговор. Буфетчица что-то сказала ему, и он включился в беседу, улыбаясь, блестел металлом коронок…
Ей отсюда виден был причал, к которому подходил теплоход, за ним эскортом летели чайки, и она, вспомнив о захваченном для птиц хлебе, двинулась туда. На ходу оглянулась – буфетчица наливала пиво очередному клиенту, а мужчины разговаривали чуть в сторонке, и он энергично жестикулировал, что-то доказывая…
– А ведь я с ними учился в одной школе, – догнав ее у самого парапета, сообщил радостно, – даже общих учителей вспомнили…
Она слушала его и вдруг с грустью подумала: «Ну, и пусть любезничает со всеми красавицам подряд… ну, и пусть, если это ему нравится… пусть порадуется… недолгая радость у моря…»
– Ты о чем думаешь, – он заметил ее отсутствие.
– Радуюсь твоей очередной победе… девушка от тебя просто в восторге.
– Ты опять ревнуешь…
– Ну, что ты, какая ревность… у нас с тобой такой стаж… к тому же мы вольные птицы в свободном полете…
– Послушай, вольная пташка, скоро твой свободный полет окончится... этой осенью, надеюсь.
– А что случится этой осенью?
– Мы, наконец, сможем съехаться...полагаю, ты не против?
– Съехаться? – она даже не удивилась, будто только раздумывала без всяких эмоций над его фразой, – у тебя что, очередные намеченные планы реализуются в срок.
– Да, все мои намеченные планы я стараюсь реализовать в срок, как ты правильно отметила, – его голос отяжелел.
– И план со мной тоже?
– Надеюсь.
– Ах, ты надеешься… рада, что ты надеешься, надежда всегда должна светить маяком… это хорошо, когда впереди надежда…
Она капризничала, уходила от ответа, и он нахмурился, но не стал ничего выяснять. А она взяла оставленный кем-то на столике хлеб, и принялась бросать чайкам, наблюдая, как стремительно падают они вниз, ловя кусочки на лету и тотчас бросаясь за следующим. И вдруг, так же не глядя на него, грустно сказала, медленно и старательно подбирая слова:
– Прости, пожалуйста, что не радуюсь так, как тебе хотелось бы… наверное, оттого, что так долго ждала этого, – и будто забыв о только что сказанном, продолжила другим, обычным голосом, указывая на чаек, – послушай, какие у них крики тревожные… будто каждый раз вскрикивают от боли…
Потом они пошли вверх по голым, без единого деревца, улочкам, замурованным в булыжные мостовые и кирпичные стены. Где-то здесь была древняя мечеть, в которой сохранились мозаики. Он хотел показать ей этот памятник отгремевших времен, и, сокращая путь, вел ее походными дворами, неожиданно густо озелененными.
Свернув в очередной дворик, вдруг услышали шум, крики, затем женский вопль и какие-то резкие хлопки. Он схватил ее за руку и потянул к открытому подъезду.
– Там, кажется, стреляют, – недоуменно сказал, глядя в противоположный конец двора с теснящимися разнокалиберными домиками. Было видно, как какие-то люди пробежали туда. А женские крики становились все истошнее, и мужские грубые окрики терялись в этом пронзительном горе. Они переглянулись – она была испугана, и он успокоил:
– Ничего … не бойся… это нас не касается...
Сверху по лестнице спускалась необъятных размеров женщина в ярком платье и стонала:
– Ой, горе какое… какое горе …
Остановившись рядом с ними, она жалостливым голосом запричитала, что ведь все знали – не надо ей встречаться с таким, темный он парень, все ей говорили, а она – люблю его, и вот – прямо на свадьбе перестрелка… Ее полное тело заколыхалось в рыданиях, и она присела на ступеньку, раскачиваясь из стороны в сторону…
Тем временем двое мужчин повели к арке, выводящей на улицу сопротивляющегося смуглого парня в окровавленной у плеча белой рубашке. Тот был в наручниках, шел, оглядываясь назад и что-то резкое крича на незнакомом языке. Его подталкивали, а он все оглядывался и кричал…
– Он ранен, – почему-то шепотом сказала она.
Они вышли из подъезда во двор, уже заполняющийся людьми. Впереди, всплескивая руками в длинных белых перчатках, что-то жалобно приговаривая, двигалась невеста – совсем молоденькая девушка с ярким страдающим лицом под скошенной набок фатой. Она все рвалась бежать к арке, на улицу, но ее удерживали женщины…
С улицы донесся громкий звук заработавших автомобильных моторов, он прозвучал так резко, что все невольно замолчали. И в этой тишине отчаянно закричала невеста, рванувшись вслед шуму удаляющихся авто. Но ее остановили, и она завыла, горестно, безостановочно, нараспев...
Потом они возвращались к себе, стояли на задней площадке трамвая и молча глядели в окно. Трамвай на поворотах начинал петь, медленно прибавляя звук и замолкая на высокой пронзительной ноте. Эта странная мелодия казалась одушевленной, будто какое-то живое существо испускало крик отчаяния, и в изнеможении замолкало на время, чтобы, отдохнув, опять заголосить.
– Такие странные звуки, – она обернулась, снизу вверх глядя ему в лицо, – целая мелодия… Он улыбнулся:
– Я под эти песни в детстве засыпал… наш дом стоял прямо на трамвайном повороте… это моя колыбельная…
Они замолчали, прислушиваясь, и она сказала задумчиво:
– Знаешь, на что это похоже… будто какие-то фантастические птицы тоскуют… на каждом повороте сидят и тоскливо плачут… город тоскующих птиц…
Проводив ее, он уехал проведать дядьку, а они с хозяйкой сели пить чай. В углу кухни бродил в бадье виноград, булькая и неожиданно вздыхая, так что она непроизвольно оглядывалась. Густой винный дух был неприятен. Неприятна была сейчас и тусклая лампочка, и белый кафель стен, и капающий кран…
Хозяйка, не замечая ее настроения, говорила о сыне, мешая русские с малоросскими словами. Радовалась, что скоро он возвратится из армии, женится, пойдут внуки… Говоря о будущих внуках, улыбалась какой-то застенчивой улыбкой, будто оправдываясь заранее за будущее счастье. И отчего-то было невмоготу смотреть на ее хрупкую радость, будто эта женщина не понимала, что Чернобыль все-таки был, и она была там, в самом аду…
«А ведь она красавица, – подумалось невзначай, – какие глаза, и волосы, и стать… ей бы вышиванку, плахту да червоные чоботы… да взгляд живее… да жить бы подальше от Чернобыля… да не в это проклятое время… ну, почему это случилось именно с нами, чем мы виноваты… она попала в самое пекло, а меня краешком зацепило, да, видно, я слабее ее… она внуков ждет, а мне чего ждать… разве что подтверждение диагноза … уже должен быть результат, а я здесь, и ничего не знаю…», – думала она, вспоминая последний разговор с лечащим врачом. Эта милая девушка в больших, на пол-лица, очках, увеличивающих глаза с густо накрашенными ресницами, глядела сочувственно, но уверенным голосом убеждала, что, возможно, это временное ухудшение, возможно, следующий анализ будет лучше…
Возвратившись к себе в комнату, она долго стояла на балконе, прислушиваясь к едва долетающему шуму моря и грустно думала: «Все долгожданное приходит слишком поздно, когда уже невозможно радоваться ему… и он тоже опоздал… надо было раньше, в самом начале, вцепиться друг в друга, чтобы ничто не разъединило… только так и можно удержаться вместе… свалилось счастье просто так, ни за что, надо было только им и жить, а все остальное побоку… но у него были такие планы, с такими надеждами уезжал покорять столицу, ему свобода нужна была… так и получалось – то у него проблемы, теперь у меня… не судьба… может, лучше было бы расстаться… да всё надежды, надежды… так и изжили счастье, как будничное платье… и ничего уже не поправить… хотя зачем я так... это от болезни… неправда, ничего мы не изжили, и самой капельки не изжили… играли счастьем, как красивой игрушкой, думали, оно всегда будет, и вдруг надо отказаться…».
И плыло перед глазами страдающее лицо невесты, белой перчаткой зажимающей кричащий рот… и кровь на рубашке жениха… И вертелась мысль, что все приходит слишком поздно … «Нет, я не выдержу, не могу смотреть на этот вечный праздник… пир во время чумы… завтра же уеду, – подумала с нарастающей решимостью, – такая жалость, что отпуск ему испорчу… но почему… почему …».
А слезы все текли …
Дядька по-хозяйски откупоривал запотевшие бутылки, домашнее вино быстро опьяняло, но хмель был тяжелым… Тоскливо заныло в груди от вида дрожащей руки хозяина. В прошлом году у дядьки руки еще не дрожали... Жил тот одиноко, дважды был женат, но обе жены умерли, не оставив детей. И представилось, как зимой, хмурой и дождливой здесь, он встает утром, один в пустом доме, и надо жить в этом неуютном мире, заполненном одними воспоминаниями.
«Нет, мне нужен свой дом и свои дети, – подумалось вдруг с непонятной усталостью, – это задача номер один, именно наш с ней дом и наши дети, – он вспомнил о ней, ее слегка растерянное лицо при сегодняшнем прощанье, – а она за последний год заметно переменилась, что-то произошло… есть, конечно, у нее своя жизнь, от встречи до встречи чем-то заполняется… хотя всегда для меня свободна, будто ничего и нет кроме… так легко было с ней… каждая встреча, будто первая… все начиналось сначала, она какая-то незнакомая и я другой… сколько женщин в ней уживалось… еду и не знаю, какую из них встречу… а последнее время что-то не так … но все будет так, как я хочу… странно, мне всегда казалось, что ей это и нужно – только любовь и никакого быта… чувство превыше всего… оказывается не превыше … или я ошибался, или время поработало.. время строить свой дом… может наша лодка и не разобьется о быт… надо же когда-то решиться…
И вдруг вспомнилось, как в последний его приезд бродили они по городу, и была она взвинчена, то молчала, то начинала болтать о каких-то пустяках… Он тоже загрустил – не в радость выходила эта предотъездная прогулка …
Тут и попался им под ноги щенок – лохматая дворняжечка с виляющим хвостиком и заискивающими глазками. Она увидела щенка, обрадовалась:
– Ой, какой хорошенький.
А он ей:
– Не трогай… не надо… он ничей…
Но она наклонилась, ласкает и нежно приговаривает. А когда стали уходить, щенок увязался вслед.
– Вот видишь, что ты наделала… заблудится теперь собачка, – укорил ее.
Она испугалась, стала прогонять щенка. А тот не слушается, хвостиком машет, улыбается, идет вслед.
– Нет, ты не умеешь, – он взял это радостное тельце щенячье и понес вниз, туда, где он им встретился. Она идет рядом и испуганно просит:
– Не надо, не обижай его.
– Это ты его обидела – поматросила и бросила… я же говорил – не трогай, не приручай, – он опустил щенка на землю, легонько шлепнул по заду, – пошел, пошел, – и бросил камешек вслед.
Тот и убежал, обиженно поджав хвост. И вдруг она почти шепотом, а голос такой глубокий и страстный:
– Да, ты милосердный… как ты добр к этому щенку – не приручай – говоришь… почему же меня тогда, в начале, не отшвырнул, как этого щеночка… нет, ты приручил, а сам уехал решать свои задачи номер один, номер два, номер три… мне оставалось только ожидание… надо было тогда отшвырнуть меня так, чтобы за тридевять земель… ну, хоть сейчас скажи что-нибудь окончательное… оскорби… ударь… сделай что-нибудь, чтобы уже навсегда… ну, сделай же что-нибудь…
И когда он молча пошел вверх, она вслед так умоляюще:
– Ну, сделай же что-нибудь, сделай…
От этого воспоминания стало еще неуютнее, все здесь показалось чужим, было непонятно, зачем он тут. А дядька, захмелев, ушел в воспоминания. Взмахивая руками, он моделировал ситуацию давнего боя, наивно беря на себя ответственность за роковые случайности войны…
Яхта медленно двинулась от причала. Слегка штормило, волны долетали до ковра на палубе и тот наливался чернотой. На причале, громко переговариваясь, стояли мальчишки, наблюдая отплытие. Он тоже постоял рядом с ними, пока парус не скрылся за мысом, а потом пошел к остановке, сел в дребезжащий трамвай и доехал до вокзала.
Здесь была пересадка. С остановки просматривалась платформа, мимо которой медленно двигались зеленые вагоны утренней электрички. Он проводил ее взглядом, с внезапной грустью подумав, что скоро и им уезжать. Подошел ярко разрисованный автобус, на котором они уже однажды возвращались ночью после долгого купания в фосфоресцирующем море. Он даже вспомнил, что в салоне висел прошлогодний календарь с пышноволосой дивой, что-то кричащей в микрофон. И действительно, календарь висел над кабиной водителя и это обрадовало почему-то.
Когда хозяйка сказала, что она уехала, он зачем-то уточнил:
– Утренней электричкой?
Будто только это имело значение, какой электричкой она уехала, даже не оставив записки.
К оглавлению...